
Он ощутил себя пористым и уязвимым. Он обливался потом. Он испытывал ужас. Лишь каменная скамья, попавшаяся среди лавров, не дала ему упасть на дорожку. Может, это был сердечный приступ? Сомневаюсь. В данном случае я его врач, а я, да будет мне позволено повториться, сомневаюсь. Мой пациент принадлежал к тем редким и несчастливым людям, которые смотрят на свое сердце ("полый, мускульный орган", мрачно определяет его "Вебстеровский новый университетский словарь", который остался в осиротевшем саквояже Пнина) с брезгливым ужасом, истерическим отвращением и нездоровой ненавистью, словно это какое-нибудь склизкое, могучее и неприкасаемое чудище, паразит на нашем теле, с которым мы, увы, должны мириться. Случалось, что врачи, озадаченные толчками и переплясом его пульса, подвергали Пнина особо тщательному осмотру, и тогда кардиобормашина вычерчивала сказочные горные хребты, свидетельствуя о десятке роковых болезней, исключающих друг друга. Сам он боялся прикасаться к своему запястью. Он никогда не поворачивался на левый бок, даже в те удручающие ночные часы, когда всякий, кто страдает бессонницей, тщетно испробовав и один и другой бок, мечтает о третьем.
Сейчас, в парке Уитчерча, Пнин чувствовал то, что ему уже доводилось чувствовать 10 августа 1942 года и 15 февраля (день его рождения) 1937-го, и 18 мая 1929-го, и 4 июля 1920-го – что этот мерзостный автомат, который он приютил в своем теле, превратился вдруг в существо одушевленное и не только бесцеремонно зажил собственной жизнью, но и стал причинять ему страданье и страх. Прижав свою бедную лысину к каменной спинке скамьи, Пнин стал вспоминать прежние приступы подобного недомогания и отчаянья. Может быть, на сей раз это обычное воспаление легких? Несколько дней тому назад он до костей продрог, сидя на бодром американском сквозняке, какими в ветреный вечер обильно потчуют гостей здешние хозяева после второй рюмки. Пнин вдруг обнаружил (может, он всетаки умирал?), что соскальзывает в свое детство.