
Все лекции нашего друга, в том числе и те, что он читал на стороне, редактировал один из молодых преподавателей германского отделения. Процедура эта была весьма непроста. Профессор Пнин старательно перекладывал поток своей русской речи, кишащей пословицами, на свой лоскутный английский. Потом молодой Миллер исправлял текст. Потом секретарша доктора Гагена мисс Сверленбор его перепечатывала. Потом Пнин вымарывал оттуда куски, которые не понимал. А потом уж, один раз в неделю, он зачитывал этот текст перед аудиторией. Без заранее приготовленного текста он был совершенно беспомощным и даже не способен был прибегать к старинному средству, позволяющему справляться с робостью, – выхватить горстку слов, высыпать их на слушателя, подняв на него глаза, а потом, растягивая по возможности конец фразы, нырнуть за новой порцией слов. Неуверенный взляд Пнина непременно сбился бы с курса при этой операции. Потому он предпочитал, прочно приклеив взгляд к тексту, попросту читать свои лекции медленным, монотонным баритоном, который, казалось, взбирался выше и выше по нескончаемым пролетам лестницы, подобно человеку, избегающему пользоваться лифтом.
Добродушному седовласому кондуктору, у которого очки в стальной оправе сползали с его простого, чисто утилитарного носа, а на большом пальце виден был клочок засаленного пластыря, оставалось пройти всего три вагона, чтобы добраться до последнего, того, в котором ехал Пнин.
Пнин между тем был поглощен удовлетворением чисто пнинского пристрастия. Он был в тисках пнинианской дилеммы. Наряду с прочими предметами, совершенно необходимыми для пнинского ночлега в чужом городе, а именно – ботиночных распорок, яблок, словарей и тому подобного, в его кожаном саквояже был и сравнительно новый еще черный костюм, в котором Пнин собирался в тот вечер читать лекцию ("Являются ли русские коммунистами?") кремонским дамам.